12-го августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать. «Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает... противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!» В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам. — Auf, Kinder, auf!.. s"ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! — говорил он. Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха. «Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!» Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены. — Ach, lassen Sie, Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек. Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон — будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины. Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай — маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил: — Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться. Я совсем развеселился. — Sind Sie bald fertig? — послышался из классной голос Карла Иваныча. Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов. Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна — наша, детская, другая — Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги — учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»2, в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, — корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны — в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч бо́льшую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал. В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из картона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света. Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна. Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься на верх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем. Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган. На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени. Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, — а он стоит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает. В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой — стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, Бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки. Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз — здороваться с матушкой.

«Детство» - первая повесть трилогии Льва Николаевича. Она написана в 1852 году. Жанр произведения можно трактовать как автобиографическую повесть. Повествует сам автор, а именно Николенька Иртеньев. На момент рассказа Николенька – это взрослый человек. Он вспоминает детские переживания и различные моменты, относящиеся к этой невозвратимой поре.

Повесть рассказывает о том, что каждому человеку свойственно самосовершенствование. Идея текста в том, что характер и привычки – вот то, что формируется в детстве. А также затрагивается роль влияния семьи на ребенка, его привычки и пристрастия.

Читать краткое содержание повести Толстого Детство по главам

Глава 1

Читатель знакомится с главным персонажем – Николнькой Иртеньевым. Ему в этот момент всего десять лет и по происхождению он дворянин. Живут Иртеньевы далеко от столицы. Их семья типична для того времени: двое родителей и три ребенка: два мужского пола и одна девочка. Тлстой рассказывает об одном из дней семьи. Раннее время. Гувернер Карл Иваныч, немец по происхождению будит Николеньку и его братика - Володю. В его обязанности входит не только образовательный процесс, но и услуги гувернера. Учителю все это не в тягость, потому что он одинок. Автор подчеркивает, что при любви к детям, Карл Иваныч требует и строжится.

Глава 2

Завтрак в семье. Николенька выходит к столу. В столовой ожидает матерь. Матушка – это ласковая, заботливая женщина. Она каждое утро целует Николеньку и интересуется о том, как он себя чувствует. После беседы с маменькой дети обязательно заходят в кабинет к отцу, чтобы поприветствовать его.

Глава 3

Сыновья Николенька и Володя заходят к отцу, а он им сообщает, что они в срочном порядке должны ехать в Москву. В столице им надлежит продолжить образование. Николенька не по годам проницателен и понимает, что их любимый педагог Карл Иваныч будет за ненадобностью уволен. У мальчика доброе сердце и ему искренне жаль старого учителя.

Глава 4

Описано предобеденное время. Это время, когда Карл Иваныч с детьми занимается разными науками. Наставник обижен и расстроен предстоящей разлукой и несправедливостью решения главы семьи. Он ведь честно и преданно служил семье на протяжении двенадцати лет. Николеньке тоже совсем не весело. За это время он привязался к старому учитель, как к родному человеку.

Глава 5

Время обеда. Автор раскрывает такую черту маменьки, как жалость. Она всегда привечает юродивых и богомольцев. На сегодняшний день она принимает юродивого пожилого Гришу. Страннику подана еда за отдельным столом. Отцу Иртеньевых затея маменьки совсем не нравится, но он не высказывает своего недовольства.

Глава 6

Трапеза завершена, и семья ведет приготовления к предстоящей забаве – охоте. Задача прислуги приготовить коней и собак. И вот, наконец, все готово и мужская часть семьи отправляется на свое любимое занятие - охоту.

Глава 7

Все прибыли к месту событий. Папенька молвит Николеньке, чтобы он шел на полянку и подстерегал там зайца. Николенька выполняет волю отца, но в решающий момент, когда собаки выгоняют дичь к нему, он ее упускает. Очень подробно автор описывает его переживания по этому поводу.

Глава 8

Охотники закончили забаву. Ребят на поляне угощают фруктами и мороженым. Потом ребята воображают себя охотниками, резвятся. Володе по какой-то причине невесело и поэтому в гонке нет азарта.

Глава 9

Ребята играют, и в этот момент Николенька лобызает в плечико Катеньку. Катенька – это миленькая девочка гувернантки Мими. Они живут у Иртеньевых. Николенька осознает, что он неравнодушен к этой девочке уже давно. Володя немного насмехается над братом.

Глава 10

Автор дает описание главного мужчины семейства Иртеньевых – Петра Александровича. Он раскрывает черты его характера. Говорит о том, что у отца много прочных и нужных связей. Подчеркивает его особенность – умение всем нравиться. Обличает его человеческие пороки: карточные игры и увлечение слабым полом. В глазах Николеньки отец – это человек с неуловимым характером рыцарства.

Глава 11

Незаметно подкрался вечер. В гостиной находилась почти вся семья. Маменька музицирует на рояле, дети рисуют. В это время в кабинет к главе семейства приходит для разговора старый учитель и говорит том, что сильно привязался к детям и что может бесплатно продолжить их обучение и воспитание. Отец Иртеньевых понимающий человек, и он принимает решение не лишать Карла Иваныча любимого занятия, а взять его в Москву.

Глава 12

В одной из многочисленных комнат дома Иртеньевых проводит время юродивый странник Гриша. Ребятишкам он кажется интересным, и они незаметно наблюдают за ним. Они видят, что Гриша предается молитве. В это время мальчишки нечаянно роняют стул и убегают, а Гриша напуган резким звуком.

Глава 13

В центре этой главы экономка Наталья Савишна. Автор рассказывает, что эта крепостная девушка была когда-то няней маменьки. Сейчас она уже в почтенном возрасте и поэтому назначена экономкой. Она заботлива и добра. Николенька ее очень любит и нежен по отношению к ней.

Глава 14

Наступает утро. Петр Александрович с сыновьями и Карлом Иванычем собираются ехать в столицу-Москву. Николеньке очень грустно от этого. Он очень нежно и искренне расстается с маменькой, сестрицей Любонькой и дворней. В этот момент главный герой не может сдерживать своих чувств и плачет. Наконец все попрощались и мужчины тронулись в долгий путь.

Глава 15

Николеньке грустно и он предается воспоминаниям из детства. Он делает вывод, что «невинная веселость и беспредельная потребность любви - единственные побуждения в жизни».

Глава 16

С момента приезда Николеньки Иртеньева в Москву прошел месяц. Он живет у бабушки. В центре этой главы ключевой эпизод – именины его бабушки. В качестве подарка Николенька слагает вирши. Ему самому не нравится собственное творение, и он сомневается: «Дарить ли?» Бабуля же в восторге от подарка.

Глава 17

Поздравить бабулю Николеньки приезжают гости и среди них княгиня Корнакова. Николенька, как благовоспитанный ребенок лобызает руку Корнаковой. Она не сдерживает себя и говорит том, что Николенька некрасив. Мальчик очень впечатлителен и глубоко переживает слова княгини.

Глава 18

Кроме Корнаковой в доме бабушки присутствует еще один приглашенный. Это Иван Иваныч. Бабушка жалуется ему на отца Николеньки. Она в разговоре обмолвилась, что Петр Александрович обманывает свою жену, развлекается с женщинами и играет в карты. Николенька нечаянно слышит этот разговор и в его душе снова борются противоречивые чувства.

Глава 19 «Ивины»

В качестве гостей к бабушке приезжают Ивины. У них три сына. Николенька сходится с Сережей Ивиным. Сережа же, в свою очередь, решает подшутить над Иленькой Грапом. Его шалость удалась, а Николеньке от этого совсем не весело. Он винит себя, что обидел тихого и неконфликтного Иленьку.

Глава 20

Вечер. Предстоит ужин и танцы. Среди гостей Николенька видит Соню. Она очень нравится мальчику. Он, в сою очередь, старается ей понравиться.

Глава 21

Верером Ивины снова в гостях. Объявлены танцы. Николенька приглашает соню на кадриль. А после Николенька исполняет контданс с другой девчонкой.

Глава 22

Следующий танец по законам бала – мазурка. Его Николенька исполняет с маленькой княжной. Ему почему-то неловко. Все смотрят и замечают его неуклюжесть. Отец начинает раздражаться и от этого Николенька испытывает дискомфорт. Ему хочется прижаться к маменьке, на маменька далеко.

Глава 23

Глава 24

Николенька взволнован событиями прошедшего дня и не может заснуть. Он рассказывает Володе о чувстве к Соне. Володя не разделяет тонкость и сентиментальность переживаний брата.

Глава 25

Минуло полгода. На календаре 16 апреля. Отец говорит, что надо немедля собираться и ехать в деревню. Он не называет истинной причины отъезда. На самом деле маменька больна и, возможно, доживает свои последние дни.

Глава 26

18 апреля. Иртеньевы приехали к маменьке. Они успели попрощаться с ней, потому что вечером этого дня она скончалась.

Глава 27

Похороны Николенька прощается с маменькой. Он смотрит на ее лицо и пугается от того, что черты его изменились. Он с криком выбегает из комнаты.

Глава 28

Прошло три дня. Осиротевшие Иртеньевы переезжают в Москву. Бабушка очень страдает. Наталья Савишна не оставляет дом в деревне, живет в нем, но недолго. От тоски она умирает и ее хоронят недалеко от маменьки Николеньки.

Картинка или рисунок Детство

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Тургенев Контора

    Опять героя «Записок охотника» застал в лесу дождь. Добравшись до деревни, охотник постучал в «дом старосты». Оказалось, что перед ним контора. Встретил его очень толстый конторщик Николай. И приютить согласился за плату!

    Не большая деревня, состоящая всего из трех домов, Зуяты, расположена между двух озер. За ней – утесистый откос, который зарос густым лесом, где, не боясь людей, обитают птицы и звери. Здесь же поселяется и куница с белой грудкой

Глава I
Учитель Карл Иваныч

12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка – какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

– Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nu, nun, Faulenzer! – говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!»

Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

– Ach, lassen Sie, Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

– Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

– Sind Sie bald fertig? – послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная . На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages», в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту – без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он – один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю – ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, – а каково мне?» – и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю – право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, – а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.

В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой – стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.

Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз – здороваться с матушкой.

Глава II
Maman

Матушка сидела в гостиной и разливала чай; одной рукой она придерживала чайник, другою – кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но хотя она смотрела пристально, она не замечала этого, не замечала и того, что мы вошли.

Так много возникает воспоминаний прошедшего, когда стараешься воскресить в воображении черты любимого существа, что сквозь эти воспоминания, как сквозь слезы, смутно видишь их. Это слезы воображения. Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня.

Налево от дивана стоял старый английский рояль; перед роялем сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi. Ей было одиннадцать лет; она ходила в коротеньком холстинковом платьице, в беленьких, обшитых кружевом панталончиках и октавы могла брать только arpeggio. Подле нее вполуоборот сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в голубой кацавейке и с красным сердитым лицом, которое приняло еще более строгое выражение, как только вошел Карл Иваныч. Она грозно посмотрела на него и, не отвечая на его поклон, продолжала, топая ногой, считать: «Un, deux, trois, un, deux, trois», – еще громче и повелительнее, чем прежде.

Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с немецким приветствием, подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал ее руку.

– Ich danke, lieber Карл Иваныч, – и, продолжая говорить по-немецки, она спросила: – Хорошо ли спали дети?

Карл Иваныч был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал:

– Вы меня извините, Наталья Николаевна?

Карл Иваныч, чтобы не простудить своей голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз входя в гостиную, спрашивал на это позволения.

– Наденьте, Карл Иваныч… Я вас спрашиваю, хорошо ли спали дети? – сказала maman, подвинувшись к нему и довольно громко.

Но он опять ничего не слыхал, прикрыл лысину красной шапочкой и еще милее улыбался.

– Постойте на минутку, Мими, – сказала maman Марье Ивановне с улыбкой, – ничего не слышно.

Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.

Поздоровавшись со мною, maman взяла обеими руками мою голову и откинула ее назад, потом посмотрела пристально на меня и сказала:

– Ты плакал сегодня?

Я не отвечал. Она поцеловала меня в глаза и по-немецки спросила:

– О чем ты плакал?

Когда она разговаривала с нами дружески, она всегда говорила на этом языке, который знала в совершенстве.

– Это я во сне плакал, maman, – сказал я, припоминая со всеми подробностями выдуманный сон и невольно содрогаясь при этой мысли.

Карл Иваныч подтвердил мои слова, но умолчал о сне. Поговорив еще о погоде, – разговор, в котором приняла участие и Мими, – maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почетных слуг, встала и подошла к пяльцам, которые стояли у окна.

– Ну, ступайте теперь к папа, дети, да скажите ему, чтобы он непременно ко мне зашел, прежде чем пойдет на гумно.

Музыка, считанье и грозные взгляды опять начались, а мы пошли к папа. Пройдя комнату, удержавшую еще от времен дедушки название официантской, мы вошли в кабинет.

Глава III
Папа

Он стоял подле письменного стола и, указывая на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив руки за спину, очень быстро и в разных направлениях шевелил пальцами.

Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно – выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!

Увидев нас, папа только сказал:

– Погодите, сейчас.

И показал движением головы дверь, чтобы кто-нибудь из нас затворил ее.

– Ах, боже мой милостивый! что с тобой нынче, Яков? – продолжал он к приказчику, подергивая плечом (у него была эта привычка). – Этот конверт со вложением восьмисот рублей…

Яков подвинул счеты, кинул восемьсот и устремил взоры на неопределенную точку, ожидая, что будет дальше.

– …для расходов по экономии в моем отсутствии. Понимаешь? За мельницу ты должен получить тысячу рублей… так или нет? Залогов из казны ты должен получить обратно восемь тысяч; за сено, которого, по твоему же расчету, можно продать семь тысяч пудов, – кладу по сорок пять копеек, – ты получишь три тысячи: следовательно, всех денег у тебя будет сколько? Двенадцать тысяч… так или нет?

– Так точно-с, – сказал Яков.

Но по быстроте движений пальцами я заметил, что он хотел возразить; папа перебил его:

– Ну, из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, – продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), – ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Этот же конверт с деньгами ты передашь от меня по адресу.

Я близко стоял от стола и взглянул на надпись. Было написано: «Карлу Ивановичу Мауеру».

Должно быть, заметив, что я прочел то, чего мне знать не нужно, папа положил мне руку на плечо и легким движением показал направление прочь от стола. Я не понял, ласка ли это или замечание, на всякий же случай поцеловал большую жилистую руку, которая лежала на моем плече.

– Слушаю-с, – сказал Яков. – А какое приказание будет насчет хабаровских денег?

Хабаровка была деревня maman.

– Оставить в конторе и отнюдь никуда не употреблять без моего приказания.

Яков помолчал несколько секунд; потом вдруг пальцы его завертелись с усиленной быстротой, и он, переменив выражение послушного тупоумия, с которым слушал господские приказания, на свойственное ему выражение плутоватой сметливости, подвинул к себе счеты и начал говорить:

– Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите говорить, – продолжал он с расстановкой, – что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и с сена… (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, – прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.

– Отчего?

– А вот изволите видеть: насчет мельницы, так мельник уже два раза приходил ко мне отсрочки просить и Христом-богом божился, что денег у него нет… да он и теперь здесь: так не угодно ли вам будет самим с ним поговорить?

– Что же он говорит? – спросил папа, делая головою знак, что не хочет говорить с мельником.

– Да известно что, говорит, что помолу совсем не было, что какие деньжонки были, так все в плотину посадил. Что ж, коли нам его снять, судырь, так опять-таки найдем ли тут расчет? Насчет залогов изволили говорить, так я уже, кажется, вам докладывал, что наши денежки там сели и скоро их получить не придется. Я намедни посылал в город к Ивану Афанасьичу воз муки и записку об этом деле: так они опять-таки отвечают, что и рад бы стараться для Петра Александрыча, но дело не в моих руках, а что, как по всему видно, так вряд ли и через два месяца получится ваша квитанция. Насчет сена изволили говорить, положим, что и продастся на три тысячи…

Он кинул на счеты три тысячи и с минуту молчал, посматривая то на счеты, то в глаза папа, с таким выражением: «Вы сами видите, как это мало! Да и на сене опять-таки проторгуем, коли его теперь продавать, вы сами изволите знать…»

Видно было, что у него еще большой запас доводов; должно быть, поэтому папа перебил его.

– Я распоряжений своих не переменю, – сказал он, – но если в получении этих денег действительно будет задержка, то, нечего делать, возьмешь из хабаровских, сколько нужно будет.

– Слушаю-с.

По выражению лица и пальцев Якова заметно было, что последнее приказание доставило ему большое удовольствие.

Яков был крепостной, весьма усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики, был до крайности скуп за своего господина и имел о выгодах господских самые странные понятия. Он вечно заботился о приращении собственности своего господина на счет собственности госпожи, стараясь доказывать, что необходимо употреблять все доходы с ее имений на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую минуту он торжествовал, потому что совершенно успел в этом.

Поздоровавшись, папа сказал, что будет нам в деревне баклуши бить, что мы перестали быть маленькими и что пора нам серьезно учиться.

– Вы уже знаете, я думаю, что я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, – сказал он. – Вы будете жить у бабушки, a maman с девочками остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение – слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.

Хотя по приготовлениям, которые за несколько дней заметны были, мы уже ожидали чего-то необыкновенного, однако новость эта поразила нас ужасно. Володя покраснел и дрожащим голосом передал поручение матушки.

«Так вот что предвещал мне мой сон! – подумал я, – дай бог только, чтобы не было чего-нибудь еще хуже».

Мне очень, очень жалко стало матушку, и вместе с тем мысль, что мы точно стали большие, радовала меня.

«Ежели мы нынче едем, то, верно, классов не будет; это славно! – думал я. – Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»

– Акулина Ивановна Каширина. Это была крупная женщина с большой головой, огромными глазами, длинными, густыми волосами и рыхлым носом. Алеша быстро подружился с ней, так как она хорошо к нему относилась и любила рассказывать сказки. В день смерти отца у матери были преждевременные роды. Родился еще один мальчик, которого назвали Максим.

Все вместе на пароходе они отправились в Нижний Новгород. По дороге бабушка нюхала табак и рассказывала сказки, да так, что даже матросам нравилось. Новорожденный брат Алеши в пути скончался. Наконец, они приехали и их встречала многочисленная родня: дед , дядья Яков и Михайло, двоюродные братья, тетка Наталья и сестра Катерина. Деда звали Василий Васильич Каширин. Это был маленький старичок с рыжей бородкой и птичьим носом. Родня мальчику сразу не понравилась, даже бабушка немного изменилась после встречи с ними.

Глава 2

Дом деда был большой, но тесный. Внизу находилась красильная мастерская. Жили в нем все недружно, часто ссорились и даже втягивали детей в это. Дело было в том, что мать Алеши вышла замуж без благословения, теперь братья требовали у деда раздела ее имущества. Они дрались между собой, орали на отца. Ситуация в особенности усугубилась после их приезда. Алеше, привыкшему жить в дружной семье, все это было непривычно и тяжело.

Дед ему казался злым. Он заставлял его учить молитвы, по субботам сек своих внуков. Вскоре и до Алеши дошла очередь. Его высекли до полусмерти за то, что без спроса покрасил скатерть. Хоть бабушка ее и спрятала, но Саша Яковов проболтался. Жил у них еще Иван-Цыганок . Он тоже хотел помочь, пытался спасти скатерть, но не вышло. Что касается матери Алеши, она вместо того, чтобы заступиться, молча отдала своего ребенка. После этого ее авторитет в глазах сына пошатнулся. После порки он заболел. Пока лежал в постели, к нему пришел дед, хотел помириться. Он рассказал мальчику, как в молодости баржи тянул, а потом водолив. Большое впечатление на него произвел Иван-Цыганок, который подставлял свою руку, чтобы мальчику было не так больно.

Глава 3

Алеша быстро подружился с Цыганком. Бабушка рассказала, что его когда-то подкинули к их дому, вот она его и воспитала. Он был не только веселого нрава, но и парнем с «золотыми руками». Дядья часто ссорились, кто его к себе возьмет. По натуре Иван был очень добрым. Каждый раз, когда его отправляли на рынок, он приносил больше продуктов, чем следовало, то есть подворовывал. Этим он радовал скупого деда, но огорчал бабушку. Она боялась, что когда-нибудь он попадется. Вскоре Цыганок умер. Один из дядей Алеши, Яков, приказал ему нести на могилу жены, которую сам до смерти и забил, тяжелый дубовый крест. Парень просто не выдержал тяжести и надорвался.

Глава 4

Шло время, а в доме ничего не менялось, только становилось все тяжелее жить. Единственной радостью были бабушкины сказки. Как-то вечером в мастерской случился пожар. Бабушка, рискуя собой, вынесла оттуда жеребца, которого сильно любила. Обожгла руки, но все же спаслась. В эту ночь все не спали, рожала тетка Наталья и умерла. О смерти она давно молила бога, так как ее избивал дядька.

Глава 5

К весне дядья Яков и Михайло разделились, а дед купил новый большой дом. На первом этаже располагался кабак, а остальные пустующие комнаты дед стал сдавать. Алеша с бабушкой жил на чердаке. Она рассказывала ему о своем детстве. Как оказалось, ее мать обидел какой-то знатный барин. Девушка не вынесла горя и выбросилась из окна. Она не умерла, но осталась калекой. Акулина Ивановна с детства собирала милостыню, чтобы выжить. Но с тех пор, как мать, бывшая искусная кружевница, научила ее своему мастерству, дела пошли на лад. Об Акулине и ее искусных руках заговорил весь город. Вот тогда и появился в ее жизни дед. В свои 22 года он был уже водоливом. Акулину Ивановну любили все соседи, ходили к ней за советом. Она знала, какие травы от чего помогают.

Когда у деда было хорошее настроение, он тоже рассказывал мальчику о своем детстве. Мать его была злобной бабой-калашницей. Он помнил себя в 1812 году, когда к ним попали пленные французы. Деду было тогда 12, и один офицер даже пытался его научить французскому языку. Вскоре от скуки дед стал учить Алешу грамоте по церковным книгам. Тот быстро схватывал и оказался способным малым. О родителях Алеши дед никогда не говорил, он был ими недоволен, дети не удались.

Глава 6

Вскоре спокойная жизнь закончилась. Однажды вечером прибежал дядька Яков и сказал, что брат совсем сошел с ума: напал на них с Григорием, перебил всю посуду, и кричал, что пойдет отца убивать. Так он хотел выманить Варварино приданое. С тех пор Михайло часто приходил к деду учинять скандал, чем давал повод для сплетен на улице. Иногда он приходил с несколькими пьяными помещиками. Старик не сдавался, а бабушка каждый день плакала, просила бога вразумить ее детей.

Глава 7

Алеше казалось, что у деда – одни бог, а у бабушки – другой. Бабушка каждое утро находила новые хвалебные слова для молитвы, что заставляло мальчика внимательно вслушиваться. А у деда все было предсказуемо. Он становился на один и тот же сучок половицы, с минуту стоял, молча, а затем четко и требовательно говорил. Алеша знал все его молитвы наизусть и следил, чтобы тот ничего не пропускал.

Глава 8

Ближе к весне дед опять продал дом и переехал на улицу Канатную. Там по соседству жил полковник Овсянников и семья Бетленга. В доме было много интересных людей, но больше всего Алеше нравился нахлебник по прозвищу Хорошее Дело. Он все время что-то изобретал, и у него в комнате было множество странных вещей. Именно Хорошее Дело научил мальчика правильно излагать события, не повторяясь и опуская лишнее. Бабке с дедом их дружба не нравилась, так как они считали парня колдуном. Вскоре тому пришлось съехать.

Глава 9

У Алеши появился новый друг – ломовой извозчик Петр, который любил спорить с дедом о том, кто из святых святее. Однако со временем поведение Петра менялось в худшую сторону. Им даже интересовались полицейские. Как оказалось, он вместе с двумя другими грабил церковь.

Алешу интересовал дом полковника Овсянникова. Через щель в заборе он видел, как там всегда мирно играют мальчишки. Однажды, самый младший из них упал в колодец и он вместе с другими бросился спасать его. С тех пор они дружили, пока этого не заметил сам полковник. Тот выставил Алешу, который напоследок обозвал его «старым чертом». За это мальчика выпороли, а с Овсянниковыми он теперь мог общаться только через забор.

Глава 10

О матери Алеша вспоминал нечасто. Как-то зимой она вернулась и хотела забрать сына с собой, но дед не разрешал. Алешу увели из комнаты, а сами взрослые о чем-то долго спорили и говорили еще о каком-то ребенке матери. Мать осталась и стала учить его грамоте, арифметике. Обстановка в доме была напряженной, так как мать с дедом часть ссорились. Он хотел, чтобы она снова вышла замуж. Бабушка заступалась за дочь, за что однажды он ее избил. Алеша, желая отомстить деду, испортил его святцы. Мать стала водить дружбу с соседской женой военного, к которой часто приходили в гости различные офицеры и барышни. Дед тоже стал устраивать у себя «вечера», чтобы найти матери подходящего мужа и даже нашел одного – лысого, кривого часовщика. Но мать, конечно же, отказала ему.

Глава 11

Вскоре мать почувствовала себя хозяйкой в доме и стала сама приглашать гостей. К нам часто стали приходить братья Максимовы. После зимних праздников Алеша заболел оспой. Ухаживая за ним, бабушка рассказывала о его отце – Максиме Пешкове. Он был сыном солдата, сосланного в Сибирь. Мать мальчика рано умерла, отчего он был вынужден скитаться. Приехав в Нижний Новгород, он работал у столяра. В 20 он уже был знатным краснодеревщиком. С Варварой они поженились тайно, против воли деда, который надеялся выдать красавицу-дочь за дворянина. Дядья тоже невзлюбили отца Алеши и не раз пытались побить его. Вскоре молодая семья уехала в Астрахань.

Глава 12

Мать Алеши вышла замуж за младшего Максимова. Мальчику отчим сразу не понравился, а бабушка вообще с горя начала часто пить. Единственным убежищем была яма от сгоревшей бани. Там Алеша проводил все свои летние дни. У дедушки с бабушкой отношения совсем разладились. Он продал дом и купил две темные комнаты в подвальном помещении, сказал, что больше не хочет ее кормить.

Вскоре появилась мать с новым мужем. Они просили убежища, так как их дом сгорел со всем содержимым. Но дед отказал. Тогда они сняли бедное жилище, куда и забрали Алешу. Мать была снова беременна. Отчим не только проигрался в карты, но и оскорблял мать, обманывал рабочих. Бабушка жила с ними, помогала по хозяйству.

Вскоре Алешу отдали в школу. Ему там совсем не нравилось, так как его дразнили за бедную одежду, а учителя не любили оттого, что он хулиганил. После появления епископа Хрисанфа он немного поуспокоился, да и ладить стал со всеми лучше. Мать родила какого-то большеголового мальчика. Тот вскоре скончался. Отчим ходил к любовнице, а мать снова была беременна. В очередной раз, когда он бил мать в живот, Алеша хотел было его зарезать.

Глава 13

Алеша снова оказался у деда. Старик стал еще скупее. Разделил все хозяйство на две части, чтобы все затраты были поровну с бабушкой. Даже чай заваривали по отдельности. Бабушка снова занималась плетением, чтобы как-то заработать на хлеб. Алеша с другими ребятами собирал всякую ветошь, воровал дрова, обирал пьяных, а выручку приносил бабушке. От этого в школе еще больше все над ним издевались.

Когда он сдавал экзамены в третий класс, появились его мать с маленьким братом – Николаем. Отчим лишился работы и куда-то уехал, а она была тяжело больна. Заботы о Николае взял на себя дед, но из скупости часто недокармливал ребенка. Бабушка ушла к какому-то купцу в дом вышивать покров. Мать скончалась в августе, так и не дождавшись мужа. Бабушка с Колей переехали на квартиру отчима, а Алеша остался с дедом. Вскоре после похорон дед решил послать его «в люди». Так и поступил.

Повесть «Детство» — первая в знаменитой автобиографической трилогии Льва Толстого. Впервые она была издана в журнале «Современник» в 1852 г.

Повествование ведется от имени главного героя – Николеньки Иртеньева, десятилетнего мальчика из семьи дворян. Вместе с родителями, старшей сестрой Любочкой и старшим братом Володей, он проживает в российской провинции. В семье Иртеньевых уже много лет живет пожилой одинокий немец – учитель Карл Иваныч, он изучает с мальчиками историю, языки и другие предметы.

Николенька очень любит своих родителей. Маму он считает самой прекрасной на земле, ему очень нравится ее улыбка и ангельское лицо. Отец же из-за своей строгости и серьезности, кажется мальчику загадочным, но, в то же время, очень красивым.

Отец собирается в Москву и решает забрать с собой сыновей. Николенька тяжело переживает предстоящий переезд, ему не хочется расставаться с деревней, с дворовыми людьми, с Катенькой (первой любовью мальчика), но больше всего его печалит расставание с матерью, в эти минуты он любит ее еще больше.

В Москве жизнь идет своим чередом. Мальчики с отцом живут в доме бабушки. Хоть Карл Иванович и приехал с ребятами, их обучением занимаются уже новые учителя. В Москве Николенька привыкает к новой жизни, знакомится с новыми родственниками. К бабушкиным именинам он пишет свое первое стихотворение, которое читают при гостях, тем самым вызывая у мальчика особенные чувства.

Николенька влюбляется в Сонечку Валахину, он делится своими переживаниями со старшим братом – Володей. В словах мальчика проявляется неподдельная страстность его детской натуры. Он испытывает к Сонечке настолько нежные чувства, что ему одновременно хочется и смеяться, и плакать.

Так, вдали от родного дома, незаметно проходят полгода. И вот, отец получает печальное известие: мама мальчиков простудилась на прогулке и тяжело заболела. Она просит мужа привезти детей. Семейство возвращается домой, где в тот же день маменька умирает, даже не найдя сил попрощаться с сыновьями.

На следующий день, на похоронах, Николенька смотрит на восковое лицо матери и поражается страшным переменам, которые произошли с некогда красивым ангельским личиком. Женщина в гробу совсем не похожа на его любимую maman. Мальчик долго не может прийти в себя, он в отчаянии от горькой истины и непостижимости смерти. Именно сейчас к Николеньке пришло понимание, что пора его беззаботного детства закончилась.

Все жители дома Иртеньевых, спустя три дня после похорон, переезжают в Москву.